Ульриха залихорадило, едва он вошел в учебные залы механики. Зачем нужен еще Аполлон Бельведерский, если у тебя перед глазами новые формы турбогенератора или игра суставов распределительного устройства паровой машины! Кому интересны тысячелетние словопрения о том, что хорошо и что плохо, если оказывается, что это никакие не «константы», а «функциональные значения» и добротность сделанного зависит от исторических обстоятельств, а добротность людей — от психотехнической сноровки в использовании их свойств! Мир просто смешон, если смотреть на него с технической точки зрения,непрактичен во всех человеческих взаимоотпоиисниях, в высшей степени неэкономен и неточен в своих методах; и кто привык улаживать свои дела счетной линейкой, тот просто не может принимать всерьез добрую половину всех людских утверждений. Счетная линейка — это две неслыханно остроумно сплетенные системы чисел и делений; счетная линейка — это две белые, лакированные, скользящие одна в другой планочки трапециевидного сечения, с помощью которых можно мгновенно решать сложнейшие задачи, не тратя ни одной мысли без пользы; счетная линейка — это маленький символ, который носишь в нагрудном кармане и чувствуешь над сердцем твердым белым штыком акцентного знака; если у тебя есть счетная линейка, а кто-то приходит с громкими словами или с великими чувствами, ты говоришь: минуточку, вычислим сначала пределы погрешности и вероятную стоимость всего этого!
Это была, несомненно, мощная концепция инжеперного дела. Оно, это представление, составляло рамку привлекательного будущего автопортрета, изображающего мужчину с решительными чертами, с набитой шеком трубкой в зубах, в кепи и превосходных сапогах для верховой езды, который находится в пути между Кейптауном и Канадой, чтобы для своей фирмы претворять в действительность внушительные проекты. При этом всегда можно выкроить время и при нужде добыть у своего технического мышления каком-нибудь совет насчет устройства мира и управления им или какое-нибудь изречение вроде эмерсоновского, которое не мешало бы вывесить над каждой мастерской: «Люди живут на земле как предвестники будущего, и все их дела — это попытки и поиски, ибо любое дело может быть превзойдено следующим!» По правде говоря, эта фраза принадлежала самому Ульриху и была составлена из нескольких змерсоновских фраз.
Трудно сказать, почему инженеры не совсем таковы, как то соответствовало бы этому афоризму. Почему они, например, так часто носят часы на цепочке, которая тянется из жилетного кармана к одной из верхних пуговиц кривобокой крутой дугой, или же эта цепочка образует у них на животе один подъем и два спуска, словно она находится в стихотворении? Почему им правится втыкать в свои галстуки булавки с оленьими зубами или подковками? Почему их костюмы сконструированы так же, как первые образцы автомобиля? Почему, наконец, они редко говорят о чем-либо другом, кроме своей профессии; а если и говорят, то почему делают это в какой-то особой, натянутой, расплывчатой, формальной манере, которая проникает внутрь не глубже, чем до надгортанника? Конечно, это относится далеко не ко всем, но ко многим относится, и те, с кем Ульрих познакомился, когда впервые поступил на службу в фабричную администрацию, были таковы, и те, с кем он познакомился при втором поступлении, тоже были таковы. Они производили впечатление людей, крепко связанных со своими чертежными досками, любящих свое дело и обладающих замечательной способностью к ному; но предложение применить смелость их мыслей не к их машинам, а к ним самим они восприняли бы так же, как требование воспользоваться молотком с противоестественной целью убийства.
Поэтому так быстро кончилась и вторая, более зрелая попытка, которую Ульрих предпринял, чтобы стать необыкновенным человеком на стезе техники.
11
Самая важная попытка
По поводу всего предшествовавшего Ульрих сегодня только покачал бы головой, как если бы ему стали рассказывать о переселении его души; но не по поводу третьей своей попытки. Нетрудно понять, что инженер с головой уходит в свою профессию, вместо того чтобы выйти на вольный простор мира идей, хотя его машины и поставляются на самый край света, ибо ему так же не нужна способность переносить смелость и новизну души своей техники на свою личную душу, как не в силах машина применить к себе самой лежащее в ее основе исчисление бесконечно малых. Относительно же математики сказать этого нельзя; здесь перед нами сама новая логика, сам дух в чистом виде, здесь источники времени и начало необозримых трансформаций.
Если это и есть осуществление извечных мечтаний — летать по воздуху и плавать с рыбами, пробиваться сквозь толщи исполинских гор, посылать вести с божественными скоростями, видеть и слышать невидимое и далекое, слышать, как говорят мертвые, погружаться в чудодейственный целебный сон, видеть живыми глазами, как будешь выглядеть через двадцать лет после своей смерти, знать среди мерцающей ночи о тысяче находящихся над и под этим миром вещей, прежде неведомых, если свет, тепло, сила, наслаждение, комфорт — извечные мечты человечества, — то сегодняшние изыскания — это не только наука, а волшебство, а торжественный обряд, предполагающий величайшую силу сердца и мозга, перед которой бог открывает одну складку своего плаща за другой, религия, догмы которой пронизывает и поддерживает суровая, мужественная, гибкая, холодная и острая, как нож, логика математики.
Правда, нельзя отрицать, что по мнению не-математиков все эти извечные мечты осуществились вдруг совершенно иначе, чем то представлялось первоначально. Почтовый рожок Мюнхаузена был прекраснее, чем законсервированный фабричным способом голос, семимильные сапоги — прекрасней автомобиля, царство Лаурина — прекраснее, чем железнодорожный туннель, волшебный корень прекраснее фототелеграммы, вкусить от сердца собственной матери и понимать птиц прекраснее, чем зоопсихологическое исследование об экспрессивных модуляциях птичьего голоса. Обретена реальность и утрачена мечта. Уже люди не лежат под деревом, разглядывая небо в просвет между большим и вторым пальцем ноги, а творят; и нельзя быть голодным и рассеянным, если хочешь чего-то добиться, а надо съесть бифштекс и пошевеливаться. Дело обстоит в точности так, словно старое бездеятельное человечество уснуло на муравейнике, а новое проснулось уже с зудом в руках и с тех пор вынуждено двигаться изо всех сил без возможности стряхнуть с себя это противное чувство животного прилежания. Незачем в самом деле много об этом говорить, большинству людей сегодня и так ясно, что математика, как демон, вошла во все области нашей жизни. Может быть, не все эти люди верят в историю о черте, которому можно продать свою душу; но все люди, которые, наверно, что-то понимают в душе, коль скоро они, будучи священниками, историками и художниками, извлекают из этого неплохие доходы, свидетельствуют, что она разрушена математикой и что математика есть источник некоего злого разума, хотя превращающего человека во властелина земли, но делающего его рабом машины. Внутренняя пустота, чудовищная смесь проницательности в частностях и равнодушия в целом, невероятное одиночество человека в пустыне мелочей, его беспокойство, злость, беспримерная бессердечность, корыстолюбие, холод и жестокость, характерны для нашего времени, представляют собой, по этим свидетельствам, лишь следствие потерь, наносимых душе логически острым мышлением! Так вот и тогда уже, когда Ульрих стал математиком, были люди, предсказывавшие гибель европейской культуры из-за того, что в человеке нет больше веры, любви, простоты, доброты, и примечательно, что все они в свои юные и школьные годы был скверными математиками. Это позднее служило им доказательством того, что математика, мать точного естествознания, бабушка техники, является и праматерью то духа, из которого в конце концов возникли ядовитые газ и военные летчики.
В неведении относительно этих опасностей жили, собственно, лишь сами математики и их ученики, естествоиспытатели, ощущавшие все это душой столь же мало как гонщики-велосипедисты, усердно нажимающие на в дали и ничего на свете не замечающие, кроме заднего колеса того, кто сейчас перед ними. Об Ульрихе же, напротив, можно было с уверенностью сказать, что он любил математику из-за людей, которые ее терпеть не могли. И был не столько научно, сколько по-человечески влюблен в эту науку. Он видел, что по всем вопросам, в каких она считает себя компетентной, она думает иначе, чем обыкновенные люди. Если бы можно было заменить научные взгляды мировоззрением, гипотезу — экспериментом, истину — действием, то труд жизни любого крупного естествоиспытателя или математика превосходил бы по мужеству и разрушительной силе величайшие деяния истории. Не появился еще на свете человек, который мог бы сказать верящим в него: крадите, убивайте, распутничайте, наше учение настолько сильно, что оно превратит навозную жижу ваших грехов в белопенный горный ручей; а в науке каждые несколько лет бывает так, что что-то, считавшееся дотоле ошибкой, внезапно переворачивает все; прежние представления или что какая-нибудь невзрачная и презренная мысль становится владычицей нового царства идей, и такие случаи там — это не просто перевороты, нет, они, как лестница Иакова, ведут в вышину, В науке все происходит так же ярко, так же беспечно и великолепно, как в сказке. И Ульрих чувствовал: люди просто не знают этого; они понятия не имеют, как уже можно думать; если бы можно было научить их думать по-новому, они бы и жили иначе.